среда, 8 декабря 2010 г.

2 | Вениамин Ефимович Росин

Кублашвили оказался способным учеником. Вскоре он отыскал иностранную валюту в левом фонаре локомотива.

— Поздравляю! — протянул руку Середа. — С полем тебя, как говорят охотники… Ну, а теперь расскажи, как догадался.

Кублашвили смущенно улыбнулся и, запинаясь, сказал:

— Стал он копаться возле фонаря. Я и подумал…

— Не улавливаю связи. Ну, ну, не томи, раскрывай производственные секреты! — И Середа дружески привлек к себе товарища.

— Едва состав прибыл на станцию, машинист ни с того ни с сего фонарь принялся драить. Ну я и решил…

— Вот ты, брат, каков! — протянул Середа и как-то по-новому посмотрел на Кублашвили.

За годы службы Кублашвили изъял на сотни тысяч рублей всевозможных ценностей, ловко упрятанных контрабандистами в тайниках. Но та, скрепленная красной резинкой, чуть замасленная пачка английских фунтов в фонаре запомнилась навсегда.

Правда, в тот раз он несколько погорячился и не довел дело до конца. Разгадав уловку машиниста, следовало, как подсказал Василий Максимович, выждать и изобличить его, взять с поличным. Чтобы другим не повадно было, чтобы помнили о неотвратимости наказания.

* * *

— Не нравится мне, Варлам Михайлович, тут один носильщик. Что-то подозрительно часто и, думаю, неспроста крутится он около локомотивов. Весьма похоже, с валютчиками связан. Если не скупщик, то наверняка связник.

Середа сказал все это для сведения и самым обычным тоном, но Кублашвили показалось, что в голосе его прозвучал укор.

«Ничего, наука на будущее, в другой раз не ускользнет», — успокаивал себя Варлам, хотя промашка невольно омрачала радость и где-то в глубине души осталось недовольство собой.

Долго тогда лежал он, уставившись в чисто выбеленный потолок казармы, снова и снова торжествуя свою первую, пусть маленькую, победу. Интересно, черт возьми, жить, когда знаешь, что ты нужен, приносишь пользу. Такое ощущение, словно выследил хитрого и осторожного зверя, долго и умело заметавшего свои следы.

Уснул Кублашвили уже на рассвете, когда первые солнечные лучи, процеживаясь сквозь тюлевую занавеску, падали на крашеный пол круглыми блестящими пятнышками.

* * *

Десяток дней спустя они с Середой досматривали пассажирские вагоны. Было душно. По всему чувствовалось приближение грозы. Ветер вырвался из-за станции и сердито взметывал пыль. Тревожно шелестели растущие вдоль железнодорожного полотна деревья. Сверкали зарницы. Глухо тарахтел гром. По небу быстро бежали темные тучи.

Середа склонился над шлангом экстренного торможения. Сосредоточенное лицо омрачила тень. А быть может, Кублащвили только показалось, потому что тот снова стал, как обычно, невозмутим.

— Придумали! — с усмешкой сказал Середа. — Ничего себе «изобретатели». Смотри вот здесь.

Кублашвили поднял на Середу быстрые глаза.

— Максимыч, прошу тебя, не говори! Сам попробую разобраться.

Середа одобрительно хмыкнул и, отойдя в сторону, достал папиросы из нагрудного кармана синего, туго перетянутого кожаным ремнем комбинезона. Постучал папиросой о крышку коробки. Спичку зажег по-фронтовому, прикрыв ладонями.

«В чем загвоздка? — напряженно думал Кублашвили, и так и сяк рассматривая идущий от вагона к вагону густо запыленный шланг. — Чего-то не хватает, а чего — не соображу. Постой, постой! Где же усики, те самые усики, что регулируют поступление воздуха?»

И еще не вполне уверенный в своем предположении, даже несколько колеблясь, выкрикнул с радостным азартом:

— Тут! — и, выжидательно-испытующе посмотрев на Середу, осторожно добавил, готовя себе путь к отступлению: — Вроде бы тут…

Василий Максимович одобрительно кивнул головой. И тогда Кублашвили, уже нисколько не сомневаясь, вздрагивающими от волнения пальцами, запустил в шланг проволоку. Далеко проволока не пошла…

Первые крупные капли бойко защелкали по крышам вагонов, но Кублашвили, не обращая внимания на дождь, доставал и доставал из шланга золотые монеты.

Его переполняла радость. Он снова на переднем крае, снова помогает разоблачать врагов своей Родины. И хотя здесь, на контрольно-пропускном, не надо пробираться с автоматом в руках сквозь молчаливый, настороженный лес или мглистые болота, но тут тоже граница.


Сергей Михайлович Голубицкий

Как сложно бывает обывателю докопаться до истины по сообщениям прессы, в массе своей страдающим и поверхностностью взглядов, и удручающими смысловыми искажениями. В конце октября 2007 года телетайпная лента канала НТВ транслировала сенсацию: «Европейский верховный суд отменил знаменитый протекционистский «Закон о «Фольксвагене». Аргументы Германии признаны неубедительными. Документ был принят в 1960 году, чтобы не дать иностранцам скупить национальное достояние. По нему, даже если у кого-то и оказалось в руках более 20% акций «Фольксвагена» (Volkswagen), голосов все равно будет только 20%. Больше всего этому рады в «Порше» (Porsche) — у них 31% акций «Фольксвагена». Закон был для компании камнем преткновения, не давая возможности поглотить компании крупнейшего автопроизводителя Старого Света».

Заметка лепит в воображении читателя рельефный образ добряка «Фольксвагена», над которым коварным ястребом завис «Порше» — изготовитель элитных спортивных автомобилей, получивший от нужных людей в Брюсселе карт-бланш на растерзание немецкого народного достояния. Разумеется, НТВ новость не придумала, а лишь тиражировала легенду, созданную для глобального потребления: «Решение Европейского суда открывает двери для формального поглощения «Фольксвагена» со стороны «Порше», который на протяжении последних двух лет аккумулировал 31% акций компании» (The Financial Times).

Развеять обрисованную схему по ветру можно элементарным сопоставлением хронологии: «Порше» приступил к скупке акций «Фольксвагена» после того, как Брюссель заявил о намерении принудить Германию к исполнению закона Евросоюза о «свободном перемещении капитала». При этом «Порше» постоянно подчеркивал оборонный характер своих действий — увеличение его доли в акционерном капитале «Фольксвагена» направлено не на поглощение, а на защиту компании от международных финансовых групп, которые на момент инициации демарша Евросоюза уже контролировали 32,4% Volkswagen AG.

Да и о каком поглощении может идти речь, если в самых истоках мечта Адольфа Гитлера о народном автомобиле обрела плоть и форму только после того, как австрийский инженер Фердинанд Порше оплодотворил ее своим дизайнерским гением? Связи семьи Порше с родным детищем не прекращались даже в самые превратные моменты истории: в 1945 году, когда «Фольксваген» находился под прямым контролем британского оккупационного контингента, а Фердинанд Порше сидел во французской тюрьме по обвинению в соучастии в военных преступлениях, его сын Ферри продолжал доработку дизайна легендарного «Жука». Все последующие годы представители семьи Порше, помимо прямой финансовой вовлеченности в дела «Фольксвагена», принимали непосредственное участие и в управлении компанией: Фердинанд Пиэх, внук Фердинанда Порше, на протяжении 20 лет (1973–2002) являлся несменным председателем правления и генеральным директором «народного автомобиля».

Вот и получается, что говорить о поглощении «Фольксвагена» компанией «Порше» можно лишь в контексте семейных разборок. Однако, кроме этих разборок, в истории «Фольксвагена» таится такое множество тонких и поучительных моментов, что было бы непростительной расточительностью оставить ее за бортом «Чужих уроков».


Екатерина Матерновская. МОЙ АМЕРИКАНСКИЙ ДРУГ


Я только что получил замечательную гравюру. Ночь в Нью-Йорке и Бруклинский мост, покрытый снегом. Эту гравюру создал Мэджилл в 1995 году. Мост на ней теряется в серой дымке, а на первом плане — светящийся фонарь и засыпанная снегом скамейка. Гравюру прислал Говард Моргейм, мой американский агент и друг. На самом деле — даже больше, чем друг. Как-то вечером, в японском ресторане, когда съеденные суси уже лезли у нас из ушей, а языки горели от сакэ, мы поклялись быть кровными братьями, пока смерть не разлучит нас. С тех пор мы и вправду братья. Говард приедет в Испанию через несколько дней за моим новым романом. Конец работы над новой книгой всегда позволяет мне собрать вместе старых друзей: из университета в Мурсии приезжает профессор грамматики, горец Монтанер спускается с пиренейских отрогов, Сеальтиель Алатристе привозит из Мехико бутылку текилы, Клод Глютнц бросает фотографировать войну и переселяется из своего дома в Лозанне в отель «Суесиа» в Мадриде, а Антонио Карденаль на время забывает о Летиции Каста. На этот раз к ним присоединится Говард Моргейм. Одна мысль об этом поднимает мне настроение. Я очень люблю Говарда.

Говард Моргейм — один из трех симпатичных американцев, которые помогли мне избавиться от немалой части стереотипов и предрассудков относительно своей страны. Двое других — это Дренка, мой славный и трудолюбивый нью-йоркский издатель, и гениальный чудак Дэниел Шерр. Поход в ресторан с Дэниелом неизменно превращается в настоящий спектакль: этот тип наполовину еврей, наполовину араб, да к тому же еще и вегетарианец. Ваш покорный слуга, европеец, вполне довольный своим средиземноморским происхождением, никогда не мечтал посетить Соединенные Штаты. За двадцать с лишним лет скитаний у меня так и возникло желания побывать в этой стране. Пусть себе едут, кому интересно. Теперь я думаю, что менять иногда свое мнение если не мудро, то уж наверняка честно. Когда я все же отправился в Штаты по неотложным издательским делам, многие из моих самых серьезных опасений не замедлили подтвердиться. Однако мне посчастливилось обнаружить по-настоящему красивые и волнующие вещи, места и лица. Я нашел там благородство, культуру и друзей. Меня поразили книжные магазины, библиотеки, галереи и необычные музеи. Я повстречал людей, которые рассуждали об истории моей страны с глубиной, которой не хватает слишком многим испанцам.

С Говардом мы дружим уже несколько лет; с тех пор, как я показал ему Севилью и бары Трианы, и подарил серебряный кубок из ювелирного магазина в Кампане, неподалеку от киоска моего приятеля Курро. Это был настоящий кубок тореро. На нем не успели выгравировать имя, и Говард сделал это дома, у бруклинского ювелира. Мой друг родился в Бруклине и живет в нем до сих пор, правда, теперь в доме с видом на реку и мост. Говард — воплощение американской мечты. Он из бедной семьи, работал как проклятый и наконец смог купить себе превосходный дом. Этот дом — единственное, что жена Говарда оставила ему после развода. Рок-певица, смуглая красавица, она разбила моему другу сердце, но зато подарила ему прекрасную дочь, которую Говард обожает. Он подружился с новым бойфрендом своей жены, чтобы почаще видеть дочурку. Элегантность и европейские манеры Говарада очень нравятся женщинам, но ни одной из них он не позволяет встать между собой и своей дочерью. Они часто гуляют по Бруклинскому мосту, взявшись за руки, как двое влюбленных. Иногда Говард оборачивается ко мне и говорит: «Ты только посмотри на нее. Посмотри, какие глаза. Она так же красива, как ее мать, чертова ведьма!»

Как видите, Бруклинский мост играет в нашей истории не последнюю роль. Еще нам нравится ресторан прямо под ним, напротив Манхэттена. Это здесь Говард сказал мне, что гордится своим происхождением — гордится, что был нищим пареньком из Бруклина. Он так пылко говорил о своем квартале, этот элегантный космополит. «Ты заметил, — спросил меня Говард, — что в любом голливудском фильме о войне есть крепкий парень из Бруклина?» На самом деле он говорил о себе самом, вспоминал собственное детство. И, слушая его, я понял Соединенные Штаты так хорошо, как не смог бы понять за всю свою жизнь. Особенно в тот момент, когда Говард вдруг задумался о чем-то и наконец гордо произнес: «My city», показав на небоскребы по ту сторону Гудзона. В тот момент я сумел полюбить Нью-Йорк почти так же, как мой друг.